Ступени местами были присыпаны песком, крошевом зелёной масляной краски и окурками. Попадались пустые бутылки из-под какой-то химозно-сладкой спиртной дряни, которую, кажется, уже лет десять не выпускали.
Последний раз такая этикетка попадалась мне на глаза лет в четырнадцать. После школьной новогодней ёлки мы с девчонками забились в учительский туалет и передавали бутылку по кругу, отпивая по глотку. Выпивать я не особенно любила. Зато нравилось на несколько минут становиться своей среди тех, кто обычно смотрел на меня свысока.
Судя по бутылкам и надписям на стенах, здесь тоже когда-то собирались подростки, которым зимой было больше некуда податься.
На подоконнике второго этажа стояла бордовая алюминиевая банка из-под кофе, набитая старыми окурками. Некоторые рассыпались в труху, другие так и торчали из неё пожелтевшими фильтрами.
Здесь стало заметно холоднее. Морозный воздух забрался под ворот пальто и лизнул вспотевшую шею. Окно на площадке было разбито, а на ступеньке валялись высохшие останки вороны.
Уже хотела брезгливо спихнуть её ногой вниз, но вовремя вспомнила о старухе с первого этажа. Она там, небось, каждый день с ведром и тряпкой ползает, а я ей дохлую птицу под дверь отправлю.
Ладно. Столько пролежала — ещё полежит.
Может, ей вообще суждено было сдохнуть именно здесь? Тупо влететь в стекло, разбить себе башку и остаться на лестнице, чтобы отпугнуть меня от откровенно хренового решения.
Если так, смерть вороны была напрасной.
Перешагнув через неё, поднимаюсь дальше.
На третьем этаже было тихо. Ни сквозняка, ни звуков с улицы. Даже телевизор старухи снизу перестал быть слышен.
На площадке четыре двери. Две деревянные, с облезлой красно-коричневой краской, одна железная, покрытая рыжими потёками ржавчины. Четвёртая была обита коричневым дерматином. По краям шли ряды потемневших мебельных гвоздиков, возле замка из разошедшегося шва торчал поролон.
Остановилась.
Не знаю, как это объяснить. Не помнила, чтобы когда-нибудь видела эту дверь. Но почему-то сразу поняла: она.
Подошла и положила ладонь на холодную металлическую ручку.
И вдруг снова оказалась маленькой.
Стою в узком коридоре перед закрытой кухонной дверью. Из-за неё доносятся голоса. Отец орёт. Мама пытается что-то ответить, но он не даёт ей договорить.
Хватаюсь за ручку, тяну на себя. Пальцы соскальзывают. Пробую ещё раз, вцепившись крепче. Дверь не открывается.
— Мам!
За дверью что-то грохочет. Снова дёргаю ручку, наваливаюсь на неё всем весом.
— Открой! Не трогай маму! Не трогай!
Колочу кулачками по двери. Слёзы сами катятся по щекам, а я злюсь на себя за то, что плачу, вместо того чтобы что-нибудь сделать.
Раздаётся звон разбитого стекла.
А потом становится тихо.
— Что ж я наделал-то, а? Что ж я наделал? Катенька, солнышко моё...
Отец воет и ревёт, захлёбываясь собственными словами. Полоска света под дверью вдруг становится уже. Наверное, он сполз на пол.
— Сейчас я всё решу. Всё решу, слышишь? Все вместе будем, да? Как раньше? Доча! Ты там? Я сейчас...
Слышатся шаги. Кто-то берётся за ручку с другой стороны и проворачивает её.
Отшатываюсь и едва не теряю равновесие, чуть не присоединившись к чёртовой вороне.
Передо мной снова обитая дерматином входная дверь. Стою на площадке третьего этажа, в пустом доме, где сквозь разбитые окна гуляет ветер.
Столько лет слышала во сне этот звон, видела собственные руки на ручке, но никогда не могла вспомнить, что происходило за дверью. Теперь могла хотя бы представить.
Снова поворачиваюсь к двери. Осторожно нажимаю на ручку, и та неожиданно поддаётся.
В квартире пахнет чем-то гнилостно-сладковатым, как в кладовке, которую давно не открывали. Лёня бы сейчас сказал, что тут воняет мышами.
На полу лежат куски штукатурки, у стены валяется дверца от шкафа. Обои с вычурными вензелями местами отошли целыми полотнищами. Под ними виднеется серый бетон, испещрённый чёрными пятнами плесени.
Делаю несколько шагов по коридору. Справа комната, слева — кухня. Где она находится, было известно ещё до того, как показался дверной проём.
Двери больше нет. Только петли, торчащие из косяка, и несколько глубоких царапин на краске возле того места, где раньше находилась ручка.
Останавливаюсь и заглядываю внутрь. Пустая кухня. Остатки бледно-голубой плитки над местом, где когда-то стояла раковина. На полу — стекло, штукатурка, какие-то чёрные пятна. Оконная рама перекосилась, одного стекла не хватает.
Подхожу к окну. Прямо под ним тянется узкая полоска земли между фундаментом и асфальтовой дорожкой, огороженная низеньким остроконечным заборчиком. Из неё торчат сухие стебли травы.
Третий этаж. Разбитое стекло. Отцовское «Что ж я наделал?».
Не видела, что произошло. Но теперь почти не сомневаюсь.
Отступаю от подоконника. Вдруг становится нечем дышать.
— Мам? — вырывается каким-то дурацким, писклявым голосом.
Глупо.
Выхожу в коридор и прислоняюсь спиной к стене. И тут слышу всхлип. Тихий, сдавленный. Как будто кто-то изо всех сил старается плакать беззвучно. Поворачиваю голову.
Возле стены, там, где коридор уходит к входной двери, сидит маленькая девочка. На корточках, обхватив колени руками. Тёмные всклокоченные волосы закрывают лицо, один застиранный носок с Микки-Маусом сполз до пятки.
Не сразу получается пошевелиться. Девочка поднимает голову.
У неё мои глаза.
Не похожие. Мои.
— Ты кто? — спрашивает она, насторожившись, как волчонок.
Опускаюсь на корточки в нескольких шагах от неё.
— А ты?
— Кира.
Она произносит это так, словно я могу отобрать у неё даже имя.
Красные, опухшие от слёз веки. Маленькие пальцы, вцепившиеся в ткань пижамы.
— Привет, Кир.
Она шмыгает носом.
— Ты маму мою не видела?
Качаю головой. Девочка снова утыкается лицом в колени.
Не знаю, что ей сказать. Как поддержать. В голове вертится какая-то взрослая чушь про то, что всё будет хорошо и со временем ты станешь сильнее. Сама ненавидела, когда мне говорили подобное. Потому что утрата — это просто грёбаная, болезненная утрата. Ты не становишься сильнее, а просто привыкаешь к тому, что в тебе не хватает куска. А потом и вовсе забываешь, что он когда-то был. Как это произошло со мной.
— Можно я рядом посижу? — спрашиваю я.
Она пожимает плечами.
Сажусь на пол. Холод бетона сразу пробирается сквозь брюки. Некоторое время мы молчим.
— Я так и останусь тут одна? — вдруг спрашивает девочка.
Сказать «нет» оказывается неожиданно трудно. Я ведь знаю, что будет дальше. Не всё, но достаточно. Детдом, чужие кровати, девчонки, с которыми приходилось делить всё подряд, кроме собственного горя, потому что у каждой за пазухой было своё.
— Нет, — говорю наконец. — О тебе позаботятся.
Она резко поднимает голову.
— Врёшь!
Вздрагиваю.
— Все вы, взрослые, врёте! — звонко выкрикивает она. — Папа обещал, что больше так не будет. А потом опять! И мама обещала, что мы от него уйдём. На поезде уедем, далеко-далеко!
Она сердито вытирает нос рукавом.
— А я всё ещё здесь!
Смотрю на неё и не знаю, что ответить.
Девочка отворачивается, подтягивает колени к груди и бормочет:
— Я вам больше не верю.
— Имеешь право, — говорю я.
Она косится на меня.
— Чего?
— Имеешь право, Кир. Тебе много чего обещали.
Девочка хмурится, будто не ожидала такого ответа. Некоторое время мы молчим.
— Я кричала, — говорит она наконец. — Громко. И стучала. А она не открыла.
— Знаю.
— Я ручку дёргала. Сильно-сильно. А пальцы всё время соскальзывали.
Она протягивает руки, показывая ободранные ногти.
— Видишь?
— Вижу.
— Я старалась.
Горло сдавливает.
— Знаю, Кир.
— А толку?
Ответить нечего. Через несколько секунд осторожно протягиваю руку.
— Можно я тебя обниму?
Девочка долго смотрит на меня. Потом придвигается сама и обхватывает за шею.
Прижимаю её к себе.
Она такая маленькая, что почти целиком помещается в моих объятиях. От волос пахнет шампунем из жёлтого флакончика с утёнком, «без слёз». А у меня в глазах предательски щиплет.
Девочка вцепляется в моё пальто и плачет. Глажу её по спине, чувствуя, как дрожат костлявые плечики.
— Мне страшно.
— Знаю, маленькая. Я знаю.
Прижимаюсь щекой к её макушке.
— Всё. Тише. Всё закончилось, слышишь? Ты больше не одна.
Открываю глаза.
Передо мной голая стена, покрытая пятнами плесени. Сижу на полу, обхватив себя руками. Ноги затекли, во рту жутко пересохло.
Девочки нет.
Оглядываюсь по сторонам, потом на пустое место рядом. Только пыль, штукатурка и старый обрывок газеты у плинтуса.
— Кир? — зову зачем-то.
Ответа нет.
С трудом поднимаюсь. Колени противно щёлкают. За окном уже смеркается.
Когда вошла в дом, было ещё светло. Теперь двор постепенно тонет в сумерках. Достаю телефон и нажимаю на кнопку включения. Экран остаётся чёрным.
Сколько времени прошло?
Казалось, что пробыла здесь минут десять. Может, пятнадцать. Но за это время не могло так стемнеть.
Ещё раз оглядываюсь на пустой коридор и выхожу из квартиры.
Во дворе холодно. Спускаюсь с крыльца, засовываю руки в карманы и, нахохлившись, направляюсь к машине.
Из-за гаражей показывается свет фар.
Останавливаюсь.
Знакомая машина медленно въезжает во двор, объезжает лужу и резко тормозит возле моей. Лёня выскакивает наружу, даже не заглушив двигатель.
— Кира!
— Да здесь я, чего орёшь?
Он быстро подходит ко мне.
— Ты где была?!
— Гуляла по памятным местам.
— Гуляла, блядь? Я тебе сколько раз звонил?
— Телефон сел.
— Зарядить перед дорогой не додумалась? Я сколько раз тебе говорил...
— Лёнь, я...
Он осекается и смотрит внимательнее.
— Ты чего такая бледная?
— Нормальная.
— Ты не поранилась?
— Нет.
Лёня переводит взгляд на мои испачканные брюки, потом на подъезд, из которого я вышла.
— Что там случилось?
— Ничего. Нормально всё.
Привычный ответ вылетает сам собой.
Лёня молчит. Уже готовлюсь к очередному вопросу, но он только проводит ладонью по лицу.
— Ладно. Просто поехали отсюда. Пожалуйста.
Он смотрит на мою машину.
— Ты вообще за руль сейчас сесть сможешь?
— А что со мной не так?
— Кир, ты себя видела?
— В зеркало давно не смотрелась, но, думаю, я всё ещё ничего. Как минимум шесть из десяти.
Он даже не улыбается.
— Я серьёзно.
— Я тоже.
Лёня вытаскивает сигареты, крутит пачку в руках и суёт обратно в карман.
— Слушай, давай твою здесь оставим. Завтра приедем, заберём. Я тебя отвезу.
Уже открываю рот, чтобы возразить. Сказать, что прекрасно могу доехать сама, что не надо со мной нянчиться и вообще какого хрена он раскомандовался, но почему-то не говорю.
— А машину-то за ночь на металл не разберут? Я за неё вообще-то ещё кредит не выплатила, — спрашиваю с напускной капризностью.
— Да кому нужен твой отечественный автопром? Угонщики сами бы обратно прикатили и попросили больше им такое не подсовывать.
— Эй, молодые!
Мы оборачиваемся.
У подъезда стоит тот самый мужчина, который днём увёл домой старуху. Теперь он без куртки, в растянутом свитере, и курит, прислонившись плечом к косяку.
— Машину оставить хотите? — спрашивает он.
— До завтра, — отвечает Лёня.
— Да оставляйте. Тут чужие редко бывают. Я из окна поглядывать буду.
— Спасибо, — говорю я.
Мужчина кивает и затягивается.
— Только вы это... надолго не бросайте. Я ж за неё головой не отвечаю, лады?
Он скрывается в подъезде. Снова поворачиваюсь к Лёне.
— Лёнь.
— Что?
Пытаюсь вдохнуть, чтобы начать говорить, но вместо слов из горла вырывается какой-то жалкий звук.
А потом я разревелась.
Навзрыд. Так, что сама испугалась. Закрываю лицо руками, сгибаюсь пополам, а слёзы всё текут и текут, размазывая тушь по щекам. Никак не получается остановиться.
Лёня опешил. Неудивительно: обычно весь мой эмоциональный диапазон умещается где-то между «нормально» и «отъебись».
Он растерянно протягивает ко мне руки, на секунду замирает, будто не зная, куда их деть, а потом обнимает. Вцепляюсь в его куртку.
— Я здесь, — говорит он тихо. — Всё, я здесь.
Он гладит меня по спине и больше ни о чём не спрашивает.
Когда наконец получается нормально дышать, Лёня осторожно стирает большими пальцами чёрные потёки с моих щёк.
— Ну что, поехали?
Смотрю на свою машину. На тёмные окна дома за ней. В одном из окон первого этажа виднеется мужской силуэт. Кто-то стоит у стекла и курит, не прячась, но и не пытаясь привлечь наше внимание.
Снова смотрю на Лёню.
— Поехали.
Он кивает, но не отпускает меня.
— Лёнь?
— М-м?
— Я тебе доверяю.
Его руки чуть крепче смыкаются вокруг меня, но он ничего не отвечает.
И хорошо.
Сейчас мне совсем не хочется объяснять, что я имела в виду. Разберётся. Не дурак.