Себастьян
Бухарест. Румыния
Заброшенный цех. Бетонные стены в плесени и копоти. Крыша пробита в нескольких местах, и сквозь дыры падает серый свет. В воздухе — едкая смесь пыли, сырости и железа. Это пахнет кровь. Она медленно стекает по разбитому лицу ублюдка на грязный пол. Кап. Пауза. Кап. Я слышу этот звук острее, чем свои мысли.
Сегодня это место — филиал ада на земле. Об этом никто не знает. Снаружи далеко гудит поезд, лает собака, кто-то идёт домой. Обычный вечер в обычном городе. Никто не знает, что здесь сейчас происходит.
— Подумай хорошенько, — говорю я. Мой голос звучит глухо в пустом пространстве. — что ты можешь сказать в своё оправдание?
Он молчит, его голова висит, а кровь собирается на кончике носа и падает вниз.
Резкий удар кулаком в челюсть отзывается тупой болью в моих костяшках, но я её почти не чувствую. Голова этого урода дёргается и густая, почти чёрная кровь брызгает на серый бетон.
— Исповедуйся, пока не поздно!
Снова удар. Потом ещё и ещё. Я не чувствую боли в разбитых руках. Адреналин гонит меня вперёд. Дыхание рвётся, пот заливает глаза, но я не останавливаюсь.
— Покайся в содеянном! Выплюнь правду на камеру! Скажи: «Да, святой отец, это я сломал жизнь той маленькой девочке».
Он поднимает голову. Медленно. Губы разбиты в кашу, зуба не хватает. Но в глазах — не страх, а безумие. Пляшущее, весёлое безумие. И он смеётся. Сухо, надрывно, как лает старый пёс. От этого смеха меня выворачивает.
— Да пошёл ты, «святоша»! — хрипит он. — Когда все узнают, что священник выбивает зубы... Что святой отец мучает человека...
Он не успевает договорить. Мой кулак закованный в тяжёлый кастет, врезается ему в переносицу. Раздаётся мокрый, тошнотворный хруст ломающегося хряща. Этот свин обмякает и повисает на цепях. Кровь теперь течёт сильнее, затекает в рот, капает с подбородка.
— Человека? — я срываюсь. Истерический хохот вырывается из горла, эхо мечется под сводами цеха, бьётся о стены, возвращается ко мне. — Ты сказал — человека?!
Я отступаю на шаг, демонстративно перестаю его калечить и оглядываюсь. Мёртвые окна завода зияют чернотой, как глазницы черепов, наблюдающих за этим представлением.
— Ты хоть одного человека здесь видишь? — спрашиваю я.
Я иду к своему «Харлею». Он стоит у обшарпанной стены — чёрный, блестящий, кажется единственная чистая вещь в этом свинарнике. Откручиваю крышку от фляги. Делаю один глоток виски. Холодный спирт обжигает горло, растекается по груди, приносит минутное наслаждение. И только. Ничего больше.
— Подожди секунду, — говорю через плечо. — Не уходи. Сейчас вернемся к воспитанию.
Он не отвечает. Висит, а кровь всё капает. Кап. Пауза. Кап. Я возвращаюсь к этому выродку. Смотрю на него и думаю:
«Вот он висит здесь. Едва дышит. Что-то ещё умудряется шевелить губами. Но человека здесь нет. Есть оболочка. Есть мясо, кости, кровь. Но внутри — гниль. А гниль пахнет всегда одинаково. Притворством».
Тусклый свет пробивается сквозь проломы в крыше, высвечивает пылинки, кружащиеся в лучах. Медленно. Словно в замедленной съёмке. Красиво. Я смотрю на них секунду и чувствую, как во мне что-то дрожит. Потом проходит.
— На чём мы остановились? — Я достаю нож и металл холодит ладонь. — Ах, да, мы говорили о человеках.
Он поднимает на меня один глаз, второй заплыл. Я подхожу почти вплотную. Приставляю кончик ножа к его горлу. Чувствую, как он втягивает голову в плечи. Как под холодной сталью бьётся жилка. Часто. Неровно. Он боится.
— Посмотри вокруг, — говорю тихо. — здесь нет человека. Для всего мира ты — кусок тухлого мяса, который даже бродячие псы побрезгуют жрать. Ты просто еще не успел этого осознать. Твоя исповедь — это последнее, что услышит этот мир. Последнее, что от тебя останется. Не имя, не лицо, не деньги. Только слово. Скажи его.
Когда он сглатывает, его кадык дёргается и задевает лезвие. На коже выступает тонкая красная ниточка. Кровь идёт медленно. Будто нехотя. Я нажимаю чуть сильнее. Ещё одна капля. Ещё одна.
— Так, — мой голос становиться пугающе спокойным, почти ласковым, — ты будешь исповедоваться? Или мы продолжим наше «общение»?
— Ты… — хрипит он. — Ты не имеешь права. Ты священник. Тебе нельзя…
— Нельзя, — соглашаюсь я. — Совершенно верно. Священнику нельзя. Убивать нельзя. Мстить нельзя. Ненавидеть нельзя.
Я нажимаю лезвием ещё чуть-чуть. Он втягивает воздух сквозь зубы.
— Но я не спрашиваю, что мне можно. Я спрашиваю, что нужно. И сейчас нужно ровно одно. Твои слова, твоё грёбанное раскаяние.
Он молчит. Смотрит на нож. Потом на меня. Потом куда-то в сторону, мимо, в темноту цеха. Как будто ищет там кого-то. Спасение. Свидетеля. Бога.
— Ты больной, — говорит он наконец.
— Может быть. — Я пожимаю плечами. — Но я больной, который держит нож у твоего горла. А ты здоровый, который висит на цепях. Давай посчитаем, кому сейчас хуже.
— Тебя посадят.
— Может, и посадят. — Я киваю. — А тебя уже посадили. Только не туда, где есть адвокат.
Он опять дёргается. Кровь на его руках не сворачивается, стекает по локтям вниз. На пол. Кап. Пауза. Кап.
— Так что, — повторяю я спокойно, — я слушаю. Исповедуйся, сын мой. Пока я ещё спрашиваю.
Я резко указываю свободной рукой на камеру, установленную на треноге неподалёку. Оптика холодно и безразлично смотрит на нас.
— Моё терпение лопнуло, — я прижимаю остриё чуть сильнее, пока на его коже не проступает тонкая красная полоска. Он дышит через раз. Хрипит, но глаза не отводит.
— Сейчас ты посмотришь прямо в объектив и четко, внятно скажешь: «Да, это я изнасиловал ту десятилетнюю девочку». И если я услышу хоть малейший намек на ложь или попытку уйти от ответа...
Я перемещаю лезвие чуть ниже, к поясу. Он втягивает живот, насколько это может.
— ... Я кастрирую тебя без всякой анестезии. Я вырежу из тебя твою похоть и оставлю гнить здесь, пока тебя не сожрут крысы.
В воздухе стоит напряжение, способное разорвать барабанные перепонки. Я слышу собственное сердце. Слышу его дыхание. Слышу, как где-то далеко на улице проезжает машина.
— Время пошло, — шепчу ему и в моих руках не дрожит ни один мускул.
Он начинает смеяться. Мокрым, булькающим смехом, с присвистом. Лёгкие работают уже с перебоями, кровь заливает горло, но он смеётся. Торжественно.
— Да, катись к дьяволу, преподобный, — кричит он и сплёвывает сгусток крови на пол. — Я ни в чём тебе не признаюсь. Ты не священник. Ты «падший». Психически неуравновешенный человек. И я понятия не имею, что ты хочешь от меня услышать!
Его смех эхом отскакивает от бетонных стен.
— Ты смеёшься, — говорю почти шёпотом. — Это хорошо. Значит, сил у тебя ещё много. — делаю паузу. — И да, я не в коем случае не отрицаю, что я, как ты выразился, «падший».
Это мерзкое существо поднимает голову. Разбитую, в кровоподтёках, он смотрит на со злостью. А потом плюёт — густой сгусток крови летит мне на щеку, медленно стек по скуле, оставляя липкий след. Я не двигаюсь, не вытираю сразу, даю ему секунду насладиться.
Потом медленно, неторопливо вытираю щёку рукавом куртки. Смотрю него и демонстративно, почти с издёвкой — осеняю себя крестным знамением. Хотя до ужаса ненавижу это делать.
— Именем Отца, и Сына, и Святого Духа…
Нож входит в левое бедро с хрустом, пробивая мышечную ткань, уходя глубоко, почти до кости.
Он дёргается, но я выдёргиваю лезвие и, не глядя, с тем же размахом вгоняю его в правое бедро. Кровь брызгает веером, заливает мои руки, пол, его разорванные штаны.
— А-А-А-А-А! — орёт он, выгибаясь дугой.
Я не останавливаюсь, проворачиваю нож в ране. Раз. Два. Три раза. Лезвие скрежещет о мышцы, рвёт их изнутри. Он хрипит, пытается отползти, но куда ему — некуда.
— ЗАТКНИСЬ! — рявкаю я, вынимая нож.
Лезвие выходит с мокрым чавкающим звуком, и я, не раздумывая, направляю остриё вниз. — Теперь тебе не так смешно, да?
Нож входит в пах, на два сантиметра — не смертельно, но достаточно, чтобы остановить сердце от страха. Ровно настолько, чтобы он понял: ещё миллиметр, и я лишу его того, чем он так гордится.
Визг перешёл в вой. Вой — в захлёбывающийся кашель. Я вижу, как его глаза расширяются. Впервые — по-настоящему он боится.
— Я ВСЁ СКАЖУ! — кричит в мольбе он, тряся головой, разбрызгивая слюну и кровь. — ВСЁ СКАЖУ! ТОЛЬКО УБЕРИ! УБЕРИ ЭТО! ВЫТАЩИ ЭТОТ ЧЁРТОВ НОЖ!
Кажется он только сейчас понимает, что я не остановлюсь. Что я не блефую.
— Та… та девочка… — выдавливает он.— Она мне понравилась… Я не хотел её пугать… Она выглядела старше… Я думал… думал ей лет тринадцать…
Меня накрывает чёрной волной.
Я ударяю его по лицу — не ножом, кулаком, со всего плеча. Голова мотается, кровь брызгает, он скулит.
— УБЛЮДОК! — ору изо всех сил, нависая над ним. — Ты что, совсем ослеп, тварь!? Она ещё ребёнок! Ей десять лет! ДЕСЯТЬ, ЧЁРТОВ ТЫ БОЛЬНОЙ МАНЬЯК!
Он молчит. Только смотрит на меня — уже не с вызовом, а с ужасом в глазах. Я вытер рукавом лицо, размазывая его кровь, свою злость, всё, что копилось внутри.
— Знаешь что, — мой голос звучит почти спокойно. — Твоя исповедь… она тебе не зачтётся.
Я наклоняюсь к нему, почти касаюсь губами его уха и продолжаю шёпотом:
— Я лично позвоню в небесную канцелярию. На прямую линию к архангелам. И скажу, чтобы тебе выделили место в аду — самое горячее, прямо в котле. Чтобы ты, когда будешь гореть, видел, как ангелы уводят тех, кого ты не успел тронуть. И чтобы знал: это я тебя туда отправил.
Он зарыдал.
Навзрыд и по-детски. Уткнулся лицом в мою грудь, как будто ищет защиты. У меня. У того, кто его резал.
— Убей меня… Просто убей... Пожалуйста…
— Убить? — переспрашиваю я, смеясь ему в лицо. — Нет, «сын мой». Убить — это слишком легко.
Ночная тишина Бухареста разрезана на части. Сначала — далекий, нарастающий вой сирен, потом — его сопливые, жалкие рыдания.
Я усмехаюсь, глядя на корчащегося на цепях подонка. Каждый его судорожный вздох — удар по моим нервам. Я не торопясь иду к своему «Харлею». Достаю из внутреннего кармана измятую пачку сигарет, чиркаю зажигалкой. Глубоко затягиваюсь, чувствуя, как едкий дым наполняет легкие. Выдыхаю его в прохладный ночной воздух, наблюдая, как он растворяется в полумраке.
— Слышишь? — бросаю я, не оборачиваясь. Мой голос — хриплый, низкий — эхом разносится по пустому пространству. — Это за тобой. Твои «ангелы-хранители» прилетели. Жаль только, опоздали к самому интересному.
Двери цеха с грохотом распахиваются, впуская поток света от фонарей и тени людей в бронежилетах. Шериф Форд влетает первым, пистолет вскинут, взгляд — как у загнанного зверя. Но, увидев меня, мирно прислонившегося к своему байку, он лишь досадливо опускает ствол. Я лениво жду, пока они осознают, что происходит. Пока их фонари освещают не только жертву, но и палача.
— Форд, ты как всегда, — усмехаюсь я, наблюдая, как он тяжело дышит. — Опоздал. Он уже прошёл полную исповедь. Запись его признания — на камере, всё в лучших традициях. Можешь даже не благодарить, я сегодня в хорошем настроении.
Шериф оглядывается на жертву, потом на меня. В его глазах привычная смесь усталости и раздражения.
— Кто бы сомневался, — бурчит он. — Святой отец Себастьян снова вершит «правосудие».
Я затушиваю сигарету о бак байка. Затем достаю флягу и опрокидываю в себя остатки виски. С нарочитой, почти издевательской вежливостью я кланяюсь:
— Всегда пожалуйста, Форд. Я просто делаю за вас вашу работу, пока вы бумажки оформляете. Кто-то же должен следить, чтобы этот город окончательно не превратился в выгребную яму.
Форд морщится, словно от зубной боли и кивает подчиненным:
— Пакуйте его, парни. Но сначала — медики. Пусть его подлатают, мне нужно, чтобы это ничтожество дожило до суда.
Один из молодых копов, осторожно обходя меня, бросает нервный взгляд в мою сторону:
— А с этим что делать, шериф?
Я растягиваю губы в саркастичной усмешке, глядя прямо на офицера.
— Если у тебя есть грехи, сынок, — говорю я ему мягко, с фальшивой отеческой заботой, — я готов принять твою исповедь. Услуга бесплатная, а результат… ну, он зависит от того, насколько честным ты будешь.
Форд перехватывает взгляд своего офицера и резко отрезал:
— Забудь. Священника здесь не было. В одном он прав — он делает за вас, мать вашу, вашу работу.
Он подходит ближе, понизив голос, чтобы остальные не слышали:
— Надеюсь, показания той девочки будут у нас? — его взгляд прикован ко мне. — Без них ты — просто псих с ножом.
Я закидываю ногу на байк, заводя двигатель. Мотор вызревает, наполняя цех гулким металлическим эхом.
— Она приходила ко мне на исповедь, Форд. Всё на диктофоне. И клянусь, если этот выродок не сядет на пожизненное, я лично позабочусь о том, чтобы стены тюрьмы показались ему раем.
Я уже готов тронуться, чувствуя, как байк дрожит подо мной, готовый сорваться с места. Но Форд окликает меня.
— Мне любопытно, Себастьян... — говорит он. — Почему с тебя до сих пор не сняли сан? Пьянство, избиение людей до полусмерти, да ты на каждой воскресной службе втираешь, что Бога нет. Ты далеко не святой. Пошёл бы лучше к нам в полицию, раз кулаки чешутся. Мне бы пригодился твой опыт.
Я вжимаю сцепление и, прежде чем сорваться с места, бросаю через плечо:
— Меня просто в Ватикане боятся, Форд.
Мотор взрывается рёвом.
— Папа Римский сам мне звонит по вечерам, чтобы исповедоваться.
Я отпускаю сцепление, и байк срывается с места.
— Они просто опасаются, что после моих «терапевтических сеансов» у них откроется третий глаз.
Форд стоит, провожая меня взглядом. В его глазах — смесь усталости и, возможно, зависти.
— Так что, — заканчиваю я, уже вылетая в ночь, — для них я лучше буду «падшим» священником в этом городке, чем их главной кадровой проблемой! Тем более, я полезен этому городу.